Плененный эпохой

О Григории Санникове рассказывает внучка поэта Елена Никитична Санникова

 

Когда по обвинению в антисоветской агитации и пропаганде я находилась в Лефортовской тюрьме, сотрудники госбезопасности мне говорили: «Как же так, Елена Никитична! Ваш дед был коммунистом, делал революцию, а вы…»

Я же, в свою очередь, любое неожиданное жизненное испытание была склонна объяснять (полушутя, правда) как наказание за грехи предков. Как же: один дед делал революцию, другой работал в газете «Правда»…

Но одна полная дама-психиатр, профессор института Сербского, куда меня привезли из Лефортова на экспертизу, заявила мне с важным видом: «Ну, я так понимаю, что вы идете по стопам своего деда: поэзия, романтика, революция…» Ни в той, ни в другой ситуации я не стала вступать в дискуссию.

Имя поэта Григория Санникова, в свое время известного, сейчас мало кому знакомо. Мне, его внучке, часто приходится слышать: «А… «Земля Санникова»1… вашу фамилию легко запомнить». И лишь считанные разы я слышала: «Поэт Санников… Он вам не родственник?» И всегда это были филологи.

С фантастом Обручевым знакомы, оказывается, все, а вот с поэтом Санниковым…

Один случай мне запомнился особо. Девятнадцати лет от роду, робея и стесняясь, я вошла в комнату, где на высоких подушках полулежала с книжкой в руках Надежда Яковлевна Мандельштам. Когда меня представили ей по имени, она сразу спросила: «Григорий Санников… Я хорошо его помню. Кто он тебе?» Сразу же робость как рукой сняло, мы с полчаса, если не больше, проговорили о Григории Санникове, о его литературном окружении 30-х годов, о встречах с Мандельштамом. «А все-таки он не любил Оську», — задорно говорила Надежда Яковлевна. «Как же так не любил?» — пыталась возразить я. «Нет, не любил. Потому что он любил Андрея Белого».

Ученик и друг Андрея Белого, приятель Сергея Есенина, собеседник Мандельштама, Цветаевой и Пастернака…

Он родился и вырос в вятской глубинке, в уездном городке Яранске, в многодетной семье ремесленника. Учился в городском училище, пел в церковном хоре. С 15 лет работал в земской управе переписчиком. Ночами просиживал над книгами, зачитывался Пушкиным, писал стихи при свете керосиновой лампы. И мечтал…

Семнадцати лет он приехал в Москву и поступил учиться. Шум и пестрота большого города, студенческая среда, захваченная революционными настроениями, политические дискуссии и споры… Грянул февраль 17-го — и юноша оказался вовлеченным в неумолимое коловращение эпохи.

Все, что сердцу было дорого -

Все оставил, разлюбил

И в огнях большого города

В революцию вступил…

И в партии оказался — не в какой-нибудь, а в самой крайней. Был одним из организаторов студенческого батальона Красной гвардии.

В марте 1918-го этот батальон охранял IV Чрезвычайный съезд советов в Доме Союзов. Там, стоя с винтовкой в карауле у трибуны, Григорий слушал находившегося в нескольких метрах от него «Ильича». Летом 1918-го «студенческий батальон» отправили на южный фронт — воевать с Деникиным, а Санников оказался в прифронтовой полосе Уральского фронта. Старший брат Григория, офицер Александр Санников, воевал в это время в Белой гвардии.

Позже партия отозвала Григория в Москву и назначила «комиссаром командных курсов, созданных на базе красностуденческого батальона». «Я опять потянулся к ученью, но совмещать военную работу с дневными занятиями в университете было невозможно».

Но, к своему счастью, Григорий узнал, что в московском Пролеткульте открылась литературная студия для молодых поэтов-рабочих. Занятия проводились по вечерам,так что юный комиссар мог их посещать.

Помню свет керосиновый, нежный

За столом, возле печки нагретой:

Я — в слезах, я в слезах безутешных

Над раскрытою книгой поэта.

………………………………………

…Светится детство проталинкой,

А под этим раскинутым небосводом

Я такой же маленький, маленький…

Так же руками тонкими

К высокому небосводу тянусь,

Чтобы слышать звезды звонкие,

Чтобы светом овеять грусть…

Ранимость, впечатлительность — и комиссарство, винтовка в руках. Уральский фронт… Бред, безумие «вздыбленной эпохи». В конце 1919-го его зачислили в штаб политуправления войск внутренней охраны, и (одновременно!) — лекции Ходасевича, Вяч. Иванова, Андрея Белого…

Однажды ревтрибунал поручил поэту рассмотреть десять дел и выбрать из них три для вынесения смертного приговора. Он промучился над ними всю ночь и так ничего и не выбрал: самым «страшным» преступлением была кража буханки хлеба красноармейцем. Тут пришло понимание, что это не его стезя, и он сделал все от него зависящее, чтобы избавиться от службы. Военная карьера кончилась. Началась литературная.

Санников был одним из организаторов отпочковавшегося от Пролеткульта литературного объединения «Кузница», куда входили поэты Казин, Полетаев, Герасимов, писатели Новиков-Прибой, Серафимович и другие. Он был редактором одноименных журнала (вышло всего девять номеров) и издательства, затем попеременно сотрудничал в редакциях «Октября», «Красной нови», «Нового мира».

В 20 — 30-е годы много путешествовал. Корреспондентом от журналов и от Всесоюзной ассоциации пролетарских писателей он побывал в Иране, Аравии, Средней Азии, Закавказье, плавал по морям, ходил с караванами по пустыне. Тема моря и тема Востока заняли особое место в его поэзии. В 20-е годы выходят стихотворные сборники «Лирика», «Дни», «Под грузом», «Молодое вино», «На память океану».

От толчеи и гула гавани,

От постоянства тихой суши

Вчера мы оторвались е плаванье,

Чтоб океан всем сердцем слушать…

……………………………

И снова плыть по глади зыблемой,

Встречать и штормы, и туманы,

Мы все — сыны эпохи вздыбленной,

И по призванью капитаны.

Простодушие, отсутствие расчетливости и желания делать карьеру, с одной стороны, спасали его поэзию от сухости и казенщины, с другой — вызывали гнев и критику «своих». Вот, например, отзыв Луначарского на поэму Григория Санникова «Дни»: «Это талантливо, но т.к. это печально, то при талантливости является рассадником уныния и граждански не по моменту».

В те же годы Андрей Белый восторгался поэтическими успехами своих учеников, выходцев из глубинки, из нелитературной среды. «Его исключительная внимательность к нашим стихам, иногда неподдельный восторг от них… необыкновенная неподдельная простота в отношениях с нами, страшно нас располагали и влекли к нему», — вспоминал Санников.

Известно, что с Маяковским у Санникова отношения были неплохими, но ближе был Сергей Есенин. Сохранилась фотография: Казин, Есенин, Санников… К сожалению, мой дед не писал воспоминаний, а устные его рассказы о встречах с Есениным никто не потрудился записать. Мой дядя Даниил Санников вспоминает рассказы Григория Александровича о том, как они сидели за кружкой пива в каком-то подвальчике, где Есенин о чем-то бурно спорил с Маяковским. А мама вспоминала, как дед ей рассказывал о проделках Есенина, об озорных, грубоватых стихах, которые не вошли ни в какие сборники. В архиве Санникова сохранилась книга «Пугачев» с надписью: «Милому Санникову с веселой дружбой. Есенин. 1921». Как поэт Есенин оказал большое влияние на Санникова, что нетрудно заметить, прочтя его стихи.

Белый всегда живо интересовался всем, что писал Санников, делал замечания, давал советы. Санников как мог помогал Белому, как мог опекал его в вечной его безбытности и неустроенности: «Иногда у нас возникали заботы о нем, и часто не без основания; а не забыл ли он пообедать сегодня, а есть ли у него папиросы, а не голодает ли он?»

Позже, в конце 20-х, они часто встречались, живя по соседству. «Бывало, в дверь квартиры раздается настойчивый стук рукояткой трости. Я уже знаю — это он. И не только это знаю: по характеру стука определяю, с какой новостью. Если стук громкий, нетерпеливый — значит, неприятная новость, если стук негромкий, но довольно настойчивый — значит, приятная новость, а если стук спокойный и ровный — значит, без всяких новостей, — побеседовать. И тут же: — «Извините, я на минутку», — «Нет уж, я вас не отпущу, раздевайтесь»… И минутка превращалась в часы беседы».

В архиве Григория Санникова сохранилось много писем Андрея Белого разных лет, из разных мест (небольшая подборка была опубликована в одном из номеров «Нашего наследия»).

Тяжелейшим ударом была для Санникова внезапная смерть Андрея Белого в январе 1934 года. «Мы шли, нахлобучив глубоко шапки, мы шли и молчали. Уже вечерело. Новинский бульвар, занесенный снегом, отливал синью, впереди нас на катафалке покачивался гроб. Усталая лошадь едва шагала, иногда останавливалась — мертвому торопиться некуда и незачем — и, помнишь, мы с тобой начинали понукать, беспокоить ее, как будто она — эта лошадь — в своей философии была неправа… Ей-то — лошади — было совсем безразлично, что этот мертвый груз на катафалке был знаменитым писателем и нашим другом».

Это он напишет через год после смерти поэта. А вскоре после похорон он делает черновые наброски воспоминаний об Андрее Белом (скорее всего, чтобы заглушить свою боль), не предназначая для печати, не стремясь закончить. «За два дня до смерти Б<ориса> Н<иколаевича> я сидел у его постели в клинике… Я смотрел на его лицо. Оно было неподвижное, бледное… Глаза глядели открыто и прямо устало — спокойные, умные и внимательные… Вслушиваясь в слова, в интонацию… решив, что я ничего не знаю, не верю в его непоправимость, успокоенный, ровно глядел на меня. Мы говорили немного, о самом обычном и несущественном. На литер<атурные> темы мы уже давно избегали разговаривать: тут было много больного, порожденного некоторыми, увы, невнимательными и грубо не чуткими современниками. Б.Н. разговаривать в этот раз было трудно; шепотом произносил он несколько слов. Но минуты молчания нашего бывали значительней всяких слов. В этот раз мы простились обычней обычного, как будто мы оба и думать не думали о неизбежном… Я вышел от него, как выходят в соседнюю комнату. Я сохранял спокойствие человека, убежденного в непременном скором выздоровлении. А выйдя от него, я заплакал. Я нес на себе грусть его глаз, и мне вспомнилась пустыня. В зное горячего полдня, в душном сиянье песков, на караванном пути лежит одинокий верблюд. Караван ушел вперед, а его оставили умирать…»

…И, увидев, что время верблюду

Умирать,

Со спины натруженной люди

Равнодушно снимают кладь.

И, не чувствуя боли незаживленных,

Запекающихся под солнцем ран,

Глядит тоскливо и удивленно

На уплывающий караван.

Покинутое животное

Вдруг начинает понимать,

Что не пить ему больше воду,

Не встать.

И, внезапной объятое болью,

Чуя свой наступивший срок,

Гордую голову

Роняет на песок.

А пустыня колышется, вспыхивает, тускнеет,

И, курясь на барханах дымком,

Его вытянутую шею

Не спеша заметает песком…

И я задаюсь все тем же вопросом: как же такой лиризм, такая глубина чувств сочетались с членством в партии, с партийными собраниями, со стихами «в духе времени», чуть ли не по партийному заказу?

Впрочем, в творчестве по партийному заказу моего деда, скорее всего, обвинять нельзя. Все его «соцреа-листические» опыты — дело собственного романтического почина. Оттого и критика официальная его не жаловала. Похоже, что он писал свои «производственные» поэмы действительно искренне.

Этой наивностью и искренностью была удивлена Марина Цветаева: «Еще был спор (но тут я спорила — внутри рта) с тов. Санниковым, может ли быть поэма о синтетическом каучуке. Он утверждал, что — да и что таковую пишет, что все — тема. ( — «Мне кажется, каучук нужен не в поэмах, а в заводах», — мысленно возразила я.) В поэзии нуждаются только вещи, в которых никто не нуждается. Это - самое бедное место на всей земле. И это место — свято. (Мне очень трудно себе представить, что можно писать такую поэму — в полной чистоте сердца, от души и для души)» (письмо к Л.Вертщкой, 9 января 1940).

. Сохранилась карикатура Андрея Белого с подписью: «Литературный вечер. Дискуссия в редакции «Нового мира» после читки Санниковым поэмы «Каучук» — 20 марта 1933 г.». У стола необычайно важный, надутый Санников, председательствует Ф.Гладков, дальше — круг удивленных или смеющихся писателей, но на первом плане самым смешным Белый изобразил себя, кричащего на П.Орешина за то, что тот отмалчивается.

«Каучуку» предшествовала поэма «В гостях у египтян» — о производстве и обработке хлопка. Известно, что Андрей Белый дал поэме хвалебный отзыв, назвал ее «началом нового этапа в развитии нашей пролетарской поэзии». Была дискуссия на страницах «Литературной газеты»: Эдуард Багрицкий и Михаил Светлов напали за этот отзыв на Андрея Белого, а заодно досталось и Санникову.

В «Балладе о каучуке» есть глава, в которой Санников как бы возражает будущим критикам и утверждает право поэта на подобные «творческие» инициативы:

У науки лабораторию

Для поэзии надо украсть,

У лирики для истории

Экспроприировать страсть.

И желаемое, что лишь грезится,

Небывалые явит картины…

Раскрепощенная поэзия

Будет вращать турбины.

Похоже, он безуспешно искал в действительности аналог тому упоению, что дали ему первые дни февральской революции, тщетно пытался обрести его в «чудесах» покорения природы, орошения пустынь, строительства городов в непроходимых дебрях (а позже, на склоне лет, — в космических полетах).

В то время как Григорий Александрович «вращал поэзией турбины», в далеком Яранске раскулачили его родителей. Корову, лошадь и все, что было нажито годами нелегкого труда ремесленников, отобрали, оставили нищими, заселили первый этаж их собственного дома новыми жильцами, а самих хозяев вытеснили на небольшой верхний. Младшего брата Сергея выгнали из школы как сына раскулаченных. Брата Валентина долго не брали на работу, пока он не отрекся через газету от родителей. В 1937 году арестовали и расстреляли старшего брата Александра.

Когда в 1941 году Санников ушел на фронт, в эвакуации трагически погибла его жена Елена Санникова-Назарбекян.

Познакомились они в начале1920-х на Черном море в Грузии, где Григорий Александрович был в очередной командировке.

«Удивительно красивая, с тонкими чертами восточного лица, с большими, всегда немного недоумевающими глазами, непроизвольно изящная во всем своем облике, она как будто несла в себе от рождения изначальный душевный надлом. В ней проскальзывало что-то незащищенно-мечтательное, или, вернее, отсутствующее, словно своими мыслями и чувствами она жила в какой-то другой сфере», — вспоминал театральный критик Борис Алперс, друг семьи Санниковых. За несколько лет до встречи с Григорием Александровичем Елена пережила гибель первого мужа, Левона Лисициана, и осталась одна с маленьким сыном Нориком.

Известно, что еще раньше в нее был влюблен художник. Сапунов. «Сегодня ночью, — писал жене Александр Блок, — утонул в море Сапунов. Приехал вчера вечером с Кузминым и двумя художниками к нам. Они поехали кататься на лодке с «принцессой», которой Сапунов увлекался».

«Принцесса» — чуткая к живописи и поэзии, ранимая, она, конечно, была далека от краснознаменных увлечений поэта. Но семья была как будто счастливая. В 1928 году родился сын Никита, в 1931-м — Даниил. В 1930-м они пережили большую утрату: умер от сердечной недостаточности Норик Лисициан.

Григорий Александрович, однако, как будто хотел видеть в жене то, что ей было несвойственно. Вот стихи начала войны.

…И за нами, бойцами, вослед

Запишись поскорее сестрицею

К нам на Западный фронт в лазарет.

Будем вместе в походе, любимая…

Летом 1941 года Елена Санникова оказалась в Чистополе, в эвакуации. Дети были устроены здесь же, в доме-интернате Литфонда. Сама же она сняла небольшую комнатку, но никак не могла найти работу и не знала, как переживет зиму без дров, без денег… В те дни она сблизилась с Мариной Цветаевой, знакомство с которой началось в январе 1940-го в Голицине, в Доме творчества.

В архиве Даниила Санникова есть воспоминания жены Алперса Галины Георгиевны2. Она описывает, как отплывала из Москвы на одном корабле с Мариной Цветаевой и как у пассажиров, писателей с семьями, вызвало переполох сообщение, что их везут не в Чистополь, уже перенаселенный, а в Елабугу. (Галина Алперс сошла с корабля в Чистополе). «Нас было четверо: Субботина, Сельвинская, Санникова и я… К нам незаметно подошла Цветаева. «Я здесь два дня, в Елабуге — невозможно, там я совсем одна, хочу в Чистополь, здесь друзья; приехала говорить с Асеевым, он отказывается помочь. Что делать?! Дальше — некуда!!!»

С каким отчаянием она сказала последние слова.

«Приезжайте сами, не спрашивайтесь ни у кого! Я так и поступила. И работу найдете, мы открываем столовую и все там будем работать», — сказала я…

«Как было бы хорошо! — воскликнула она с надеждой. — Я буду мыть посуду»…

Мы еще постояли, поговорили о своих трудных делах, и кто-то полушутя вспомнил местное чистопольское выражение: «хоть головой в Каму». Выражение это чаще всего применялось совсем по пустяковым поводам.

«Да, да, верно, хоть головой в Каму!» — горячо воскликнула Цветаева, ее так же горячо поддержала моя Санникова, и они, взявшись за руки, отделились от нас и ушли на боковую улицу».

В сборнике «Чистопольские страницы» о тех же днях вспоминает Ольга Дзюбинская:

«Как-то средь бела дня на улице Володарского мне повстречалась Санникова под руку с незнакомой женщиной. Бледная, с челкой поседевших, разлетающихся, будто только что вымытых волос, в сером беретике, в темно-синем костюме, незнакомка казалась рядом с Санниковой невысокой. Глаза — светло-светло-зеленые — смотрели куда-то мимо собеседника.

— Оля, а это Марина Ивановна Цветаева, — сказала мне Санникова.Я окаменела, зажалась, пролепетала что-то глупое: «Как, неужели, неужели?..»»

О чем говорили они, бродя вдвоем по улицам Чистополя, можно только предполагать.

«На другой день Цветаева, ничего не добившись от Асеева и Тренева, уехала в Елабугу» (Г.Алперс).

Прошло еще несколько дней.

«Из-за угла навстречу мне вышла Санникова, вид ее был ужасен: лапти вместо калош, суковатая палка, черное пальто, застегнутое на все пуговицы, лицо — белое, как бумага.

— Оля, вчера в Елабуге повесилась Марина Цветаева. — И — пошла дальше», — пишет Дзюбинская.

Сохранились письма: мать звала Елену к себе в Тбилиси. Но дочь выбрала другую участь.

«Двадцать первого октября, в день ветреный и промозглый, мы хоронили на чистопольском кладбище Елену Аветовну Санникову… Нас было пятеро — Борис Владимирович Алперс, его жена Галина Георгиевна, Анна Ивановна Мартынова, Виноградов-Мамонт и я», — свидетельствует Дзюбинская.

Она ушла из жизни так же, как и Марина Ивановна…

Что мне улицы столичные,

Этот город без нее -

Бред огней, тоска кирпичная,

Одиночество мое.

Не зову — не повстречается,

И в смятенье, сам не свой.

Вижу: время осыпается

Помертвелою листвой.

Без нее стихи не пишутся,

Даже сна не знаю я,

И бездомная колышется

По обоям тень моя…

Стихи действительно не писались очень долго. Еще писались на войне — о войне, а по возвращении в опустевшую московскую квартиру — как оборвало.

Григорий Александрович погрузился в редакторскую работу. Устроился в журнал «Октябрь», был какое-то время заместителем главного редактора, потом возглавлял отдел поэзии. В 1954 году его уволили — говорят, он тяжело переживал это. Зато постепенно вернулись стихи.

Он дорабатывает, снова пишет (по воспоминаниям уже) о Востоке, о плаваниях, об океане. Морская тема обретает у него в зрелости иную окраску.

Отрадней всех морей -

                                            Эгейское:

Оно мятущихся людей

Пленяет кротостью своей.

Но всех морей

                             страшней

                                                 житейское:

Оно, друзья мои, подчас

При жизни погребает нас.

Он обращается к старым, незаконченным рукописям, дописывает поэму «Две сестры».

Падают листья

                             лазоревый цвет,

Осень за осенью

                              в заводье лет…

Немеет степь

                         в багровом душном зное.

Ни деревца, ни тени,

                                        тишь да гладь, -

Такая гладь,

                        что краю не видать.

Недвижен день,

                               как вол на водопое.

Пел, баюкая Аленку

                                       про калину над рекою,

Что глядит в зеленый омут

                                                       с неизбывною тоскою…

Выдержанная в духе народного сказа: сестра-злодейка и сестра-праведница, грубый богач и усердный бедняк-труженик, — эта поэма (в первых сборниках — «Сказ про двух сестер») восходит к некрасовской, кольцовской поэтике. Но поэму портит «зачин» и повторяющий его «эпилог»:

Вспомню я, как жили

                                         люди при царе:

Кто под горою,

                             кто на горе.

Кто, как березка,

                                  красуясь во рву,

Кто, словно свечка,

                                       горя на ветру…

Читая его стихи разных лет, я огорчаюсь тем, как мешает его стихам налет идеологии, как подчас одно лишь слово или строка замутняют чистый строй лирического стихотворения.

Я запомнила своего деда пожилым, неторопливым, со степенною, тяжеловатою походкой, всегда с одной и той же тростью в руках, которую я с любопытством разглядывала: наконечник — серебряная голова змеи с двумя ярко-зелеными камешками-глазами. Я любила ее трогать, но знала, что это не игрушка: дед ею очень дорожит. Оказалось, с этой тростью последние годы жизни был неразлучен Андрей Белый, а деду она досталась «по наследству». Мне кажется, на его облик наложил отпечаток когда-то так полюбившийся ему Восток: размеренность, медлительность, склонность к созерцательности…

Однажды (мне было пять или шесть лет) мама попросила его прочесть мне стихотворение «Прощание с керосиновой лампой». И вот это запомнилось: мы в комнате одни, я сижу в кресле, он со мной рядом, с книжкой в руках, и я действительно слушаю, хоть мало что понимаю, но слушаю музыку и ритм стиха — и мне нравится. Запомнился отрывок, неторопливый его голос с мягкими интонациями:

Под портретом государевым,

Возле сваленных икон

Отсияло твое зарево,

Схоронился медный звон.

Отошла в былое беднея

Дней уездных тишина.

Керосиновая, медная.

Никому ты не нужна…

Мне было девять лет, когда он умер. Несколько лет спустя я стала читать его стихи. Помню, как горько было, что не успела поговорить с ним о чем-то важном.

Пролетарско-революционное прошлое деда я принимала всегда как нечто, чего нужно стыдиться. Хоть большевиком он стал случайно, в силу наивности и врожденной доверчивости не распознав того зла, которое нес в себе большевизм. По сути своей он был добрым человеком. В его творчестве полностью отсутствует то, что было неотъемлемой чертой соцреализма: образ врага и ненависть.

Да и вообще он был каким-то «не советским». Заступался за репрессированных. Не писал хвалебных од Сталину. Совершал «антипартийные» поступки, за что получал партийные взыскания и выговоры. После публикации в «Известиях» сообщения о смерти Андрея Белого, подписанного Пастернаком, Пильняком и Санниковым, его прорабатывали на партсобрании и чуть не выгнали из партии. Получил выговор за попытку выхлопотать освобождение арестованному Иоганну Альтману. Выносил из редакций и сохранял в своем архиве материалы, которые, как он понимал, будут иметь со временем ценность. Так он сохранил в 1946 году письмо Бунина в редакцию журнала «Октябрь» (опубликовано в «Новом мире», 1991, №6), письмо Андрея Платонова в «Кузницу» («Вопросы литературы», 1999, №4). В 1936 году вынес из редакции «Нового мира» поэму Павла Васильева «Христолюбовские ситцы». Архив Васильева был полностью уничтожен, а сохраненную поэму Санников опубликовал в журнале «Октябрь» в 1956-м. Иван Гронский, главный редактор «Нового мира» (1932-1937), вернувшийся в 1953 году из заключения, охарактеризовал этот поступок как акт гражданского мужества.

А недавно мой дядя передал мне сохранившийся в архиве почтовый конверт, на котором — домашний адрес Григория Санникова, штамп Торонто, 1968 год, а внутри — фотографии Даниэля, Синявского, Галанскова, Гинзбурга, Буковского, Есенина — Вольпина, призывы журнала «Грани» требовать пересмотра дел и освобождения, обращение Богораз и Литвинова к мировой общественности. Там же — брошюра «Слышим» с декларацией Освободительного движения народов России (верная 70 -я статья!). Откликнулся ли Григорий Александрович хоть как-нибудь на призыв «Граней» — установить сейчас невозможно. Но мне уже то дорого, что не уничтожил, не побоялся сохранить.

Думая о том, как много людей из его окружения было репрессировано, я понимаю, что и сам он уцелел случайно. Близкий друг Павел Васильев расстрелян в 37 -м, Борис Пильняк — в 38 -м, сотоварищи по «Кузнице» Иван Филипченко, Владимир Кириллов, Михаил Герасимов — в 1937 — 1939 гг. и т.д.

Стихов, свободных от идеологического налета и потому хороших, наберется в его наследии не так уж много. Но я надеюсь что сборник, который готовится сейчас к печати в издательстве «Прогресс — Плеяда», найдет своего читателя и в наступающем веке.

август-сентябрь 1999

 

 

1 Купец и путешественник Санников, с чьим именем связано название книги Обручева, был выходцем из Вятской губернии и приходился поэту дальним родственником.

2 Воспоминания опубликованы в газете «Русская мысль» 9 – 15 января 2000.